СОЛОВЕЙ В. Д. —
эксперт Горбачев-Фонда,
кандидат исторических наук.
Россия накануне смуты
Авторами масштабных историософских схем и обобщающих теорий исторического процесса, возникавших с конца XVIII по конец XIX века, амбиция предвидения и формирования будущего двигала не в меньшей степени, чем стремление объяснить прошлое. Лучшим доказательством правоты своих обобщающих концепций, построенных на историческом материале, они считали их осуществление в настоящем и будущем. XX век стал не только эпохой отрицания универсальных, общих для всего человечества закономерностей, временем утраты прогрессистского оптимизма, но и поставил под сомнение саму возможность расшифровки смысла Истории. Тем не менее идея проверки концептуализаций прошлого настоящим и будущим сохраняет свою силу до сегодняшнего дня. Правда, это уже не историософия, предполагающая наличие высшего, трансцендентного смысла человеческой истории вообще, а попытка вскрыть внутреннюю логику и обнаружить закономерности национальных, страновых историй. Иначе говоря, если невозможно проникнуть в смысл существования человечества, то, может быть, удастся постичь логику развития (не только в прошлом, но и в будущем) его составных частей?
Постижение этой логики не могут обеспечить интерпретации и объяснения отдельных (пусть даже крупных) феноменов и процессов. Можно сколько угодно ломать копья по поводу причин возвышения Москвы или петровских реформ, большевистской революции или «перестройки», но, углубляя и расширяя наши представления о важных фрагментах или даже поворотных пунктах отечественной истории, эти дискуссии не раскрывают ее качественной специфики, страновой и национальной уникальности. И тем более не обладают предсказательной способностью в отношении будущего. Необходим взгляд на национальную историю в целом, но подразумевающий ее теоретическое осмысление, а не систематизированное изложение, как в учебниках. Несколько упрощая, на первом месте для историка должно находиться не изучение того, что и как случилось, а объяснение, почему это произошло. Попытки такого понимания порождают большие теории в рамках национальных историй.
Можно резонно возразить, что ни к чему приплетать проблему предвидения будущего к науке, чье профессиональное поле находится в прошлом. Однако если речь идет о большой теории в исторической науке, то ее наилучшей проверкой оказывается именно настоящее и будущее, и в этом смысле прогностическое свойство ей имманентно. Приведу два примера в доказательство этого провоцирующего заявления, один из которых положительный, а второй — отрицательный.
Начну с положительного. Со второй половины 1990-х годов историки Ю. С. Пивоваров и А. И. Фурсов активно пропагандировали свою концепцию «русской системы» — историческую теорию, суть которой сводится к пониманию русской власти как демиурга, главного творца русской истории (см. Ю. С. Пивоваров, А. И. Фурсов. Русская система: генезис, структура, функционирование (тезисы и рабочие гипотезы). — «Русский исторический журнал», Лето 1998, т. I, № 3). Другими словами, сильное государство — инвариант, характерообразующая черта отечественной истории с XVI века, а русская власть, по словам авторов теории, метафизична по свой природе, своему характеру. Эта точка зрения встретила сильную критику, имевшую вненаучным основанием хаос, катастрофический упадок государственности и множественность центров силы и влияния, характерные для России второй половины 90-х годов XX века. В таком состоянии казалось невозможным возрождение в стране самодовлеющего Левиафана традиционной государственности, тем более что людям вообще свойственно наделять современные им состояния статусом онтологической устойчивости, игнорируя их временность и ситуативность. Более удивительно, что эта черта, которую можно назвать слабостью или недостатком исторического мышления, в значительной мере свойственна ученым-политологам, абстрагирующимся для удобства своего анализа от истории и сводящим сложную категорию Современности к «здесь и сейчас», как будто Современность не вырастает из Истории, не есть ее продолжение, развитие и одновременно отрицание.
Между тем теория «русской системы» включает в себя положение об упадке государственности и ситуации хаоса в периоды Смуты как о временном состоянии, предшествовавшем возвращению к большому стереотипу отечественной истории — самодовлеющей русской власти. Таким образом, из этой академической концептуализации русского прошлого с высокой вероятностью (не неизбежностью! — там, где действуют люди, нет ничего неизбежного кроме того, что все они рано или поздно умрут) следовал важный и актуальный политический вывод: ельцинский хаос рано или поздно должен смениться путинским порядком. В данном случае не важен (пока) вопрос о качестве и эффективности этого конкретного порядка, о способности «возрожденного» государства выполнять свои функции и встать вровень со своим историческим предназначением. Важно, что теоретическая гипотеза прошла успешную проверку и поэтому может основательно претендовать на корректное прочтение работающей логики отечественной истории, установление одной из ключевых закономерностей (не законов! — в истории нет законов, аналогичных законам естественных наук) движения русского общества в историческом времени и социальном пространстве.
Теперь приведу пример неудачной формулировки большой теории русской истории. В первой половине 1990-х годов в отечественных интеллектуальных кругах немалой популярностью пользовалась теория цикличности русской истории, которой отдали дань и некоторые профессиональные историки. В ее рамках отечественная история выглядела чередованием пролиберальных и прозападных начинаний с реакционными и консервативными националистическими контрреформами или политической стагнацией. Один из видных пропагандистов этой теории, советский эмигрант А. Л. Янов, насчитал аж 14 попыток таких реформистских прорывов, начиная с середины XVI века, причем многие видные государственные мужи России у него одновременно оказались и реформаторами, и контрреформаторами. Например, Иван Грозный, Петр I, Александр I, Ленин (см. например: А. Янов. Русская идея и 2000-й год. Нью-Йорк, 1988, стр. 397—399).
Нетрудно догадаться, что эта теория была сконструирована посредством экстраполяции популярного в учебной литературе советской эпохи противопоставления реформ Александра II контрреформам Александра III на пятивековую русскую историю. Но мало того, что даже это конкретное противопоставление весьма сомнительно с научной точки зрения, теория цикличности в целом имеет вненаучную — идеологическую — природу, что с неизбежностью привело ее к глубокой методологической ущербности. Культурное и идеологическое основание теории цикличности, равно как и ряда других влиятельных концепций русской истории, составляет имплицитное или явное соотнесение России с Западом как образцом и нормой. Истории России и Запада не просто сравниваются — как самоценные, но сущностно различные, — подобно сравнению, скажем, историй Запада и Китая. Отечественная история прочитывается как неудавшаяся, неразвившаяся, нереализовавшаяся в России западная модель. Поскольку русская история рассматривается сквозь призму Запада, то в этой интеллектуальной перспективе ее качественной спецификой, русской родовой чертой оказывается череда неудавшихся попыток изменить «ошибочную» парадигму развития, перейдя на «магистральный» путь «цивилизованного» человечества, отождествляемого с Западом.
В действительности «реформы» и «контрреформы» представляли две стороны единой стратегии русской власти, имеющей своей целью ответ на исторические вызовы — внешние и внутренние, — стоявшие перед страной, и в рамках этой стратегии власть колебалась между нарушавшим стабильность и равновесие форсированным развитием («реформами») и восстанавливавшими стабильность «контрреформами». Поэтому приписывание русским автократам (от Ивана Грозного до Леонида Брежнева) несвойственной им (прото)либеральной и прозападнической мотивации есть не что иное, как мистификация русской истории.
Теоретическое описание предмета, моделью для которого выступает другой предмет, не может быть адекватно предмету, который описывается. Проще говоря, чтобы создать теорию русской истории, следует исходить из презумпции самоценности, важности и уникальности этой истории, а не брать за образец другую. Тем более что, как афористично сформулировал английский историк Д. Ливен, если все истории уникальны, то русская история уникальна более других.
Теоретическая неадекватность теории цикличности (или, точнее, теории «реформаторско-контрреформаторских» циклов) доказывается ее прогностическим провалом. Согласно этой концепции, роковая повторяемость русской истории будет прервана, когда Россия, повернувшись лицом к Западу, возьмет курс на интеграцию в него. Собственно говоря, с некоторыми отклонениями и колебаниями это и происходило последние два десятка лет отечественной истории, причем наиболее последовательно и целенаправленно — в президентство В. В. Путина. Но одновременно режим Путина, реставрирующий многовековой стереотип русской государственности и ограничивающий демократические права и свободы, вполне подходит под определение контрреформистского. А как быть тогда с его западнической ориентацией? Или все же нынешний режим реформаторский: ведь он проводит реформы либерального свойства, по своему радикализму и возможным последствиям сравнимые лишь с «шоковой терапией» Гайдара? Хотя из этих противоречий можно найти выход (скажем, объявив режим Путина гибридным), теоретическая нищета циклической модели, ее неспособность предвидеть логику русского развития выглядит столь вопиющей, что она, кажется, уже совершенно вышла из интеллектуального оборота.
Амбиция автора этих строк не простирается столь далеко, чтобы претендовать на создание большой теории русской истории, но достаточна, чтобы предложить концептуальный подход, который способен стать важным вкладом в эту чаемую теорию. Причем верификацией гипотезы послужит даже не современность, а предсказание, прогноз будущего, превращая предлагаемую концептуализацию в крайне рискованное предприятие, где риск окупается потенциальными эвристическими возможностями. В общем, «где не опасен бой, там торжество бесславно».
ЕСЛИ ТЕОРИЯ «русской системы» фокусируется на власти как инварианте отечественной истории, то в оптике моего анализа находятся точки бифуркации русской истории, периоды ее бурных, радикальных и всеобъемлющих изменений — Смуты. Я утверждаю, что Смута как способ мутации, метаморфозы, видоизменения (понятой максимально широко) национальной традиции составляет такую же качественную специфику отечественной истории, как и самодовлеющая русская власть. Взятые вместе они обеспечивают ее уникальность и кардинальное отличие от западной истории.